Владимир Гиляровский "Москва и москвичи" часть №2 - Электронный журнал «Женщина Москва»

Георгий Колосов «Дым времени» Одно из самых грандиозных суждений, которые я в своей жизни прочел, я нашел у одного мелкого поэта из Александрии. Он говорит: "Старайся при жизни подражать времени. То есть старайся быть сдержанным, спокойным, избегай крайностей. Не будь особенно красноречивым, стремись к монотонности." И он продолжает: "Но не огорчайся, если тебе это не удается при жизни. Потому что когда ты умрешь, ты все равно уподобишься времени." Неплохо? Две тысячи лет тому назад! Вот в каком смысле время пытается уподобить человека себе. И вопрос весь в том, понимает ли поэт, литератор - и вообще человек - с чем он имеет дело? Одни люди оказываются более восприимчивыми к тому, чего от них хочет время, другие - менее. Вот в чем штука.
Иосиф Бродский

Больше 1000 идей для Дома и дизайна интерьера своими руками Опыт отечественный и зарубежный. Мы собирали их для вас более 10 лет.

Авторизация:

Логин:
Пароль:
Запомнить меня
Забыли пароль?
Регистрация.

Поиск:


Система Orphus


Владимир Гиляровский "Москва и москвичи" часть №2



Оглавление

В балагане
(Из жизни актеров)

Ханов более двадцати лет служил по провинциальный сценам. Он начал свою сценическую деятельность у знаменитого в свое время антрепренера Смирнова и с бродячей труппой в сорокаградусные морозы путешествовал из города в город на розвальнях. Играл он тогда драматических любовников и получал двадцать пять рублей при хозяйской квартире и столе. Квартирой ему служила уборная в театре, где в холодные зимы он спал, завернувшись в море или небо, положивши воздух или лес под голову. Утром он развертывался, катаясь по сцене, вылезал из декорации, весь белый отклеевой краски, и долго чистился.

Лет через десять из Ханова выработался недюжинный актер. Он женился на молодой актрисе, пошли дети. К этому времени положение актеров сильно изменилось к лучшему. Вместо прежних бродячих трупп, полуголодных, полураздетых, игравших в деревянных сараях, вместо антрепренеров-эксплуататоров явились антрепренерыпомещики, получавшие выкупные с крестьян.

Они выстроили в городах роскошные театры и наперебой стали приглашать актеров, платя им безумные деньги. Пятьсот, шестьсот рублей в месяц в то время были не редкость. Но блаженные времена скоро миновали. Помещичьи суммы иссякли. Антрепренерами явились актеры-скопидомы, сумевшие сберечь кое-какие капиталы из полученных от помещиков жалований.

Они сами начали снимать театры, сами играли главные роли и сильно сбавили оклады. Время шло. Избалованная публика, привыкшая к богатой обстановке пьес при помещиках-антрепренерах, меньше и меньше посещала театры, а общее безденежье, тугие торговые дела и неурожай довершили падение театров. Начались неплатежи актерам, между последними появились аферисты, без гроша снимавшие театры; к до¬вершению всех бед, Великим постом запретили играть.

В один из подобных неудачных сезонов в городе, где служил Ханов, после Рождества сбежал антрепренер. Труппа осталась без гроша. Ханов на последние деньги, вырученные за заложенные подарки от публики, с женой и детьми добрался до Москвы и остановился в дешевых меблированных комнатах.

Продолжая закладываться, кое-как, впроголодь, он перебился до масленицы. В это время дети расхворались, жена тоже простудилась в сыром номере. А места все не было, и в перспективе грозил голодный пост.

—    И зачем это я русский, а не немец, не француз какой-нибудь! — восклицал за рюмкой водки перед своими товарищами Ханов.
—    Да,  вот иностранцам   скабрезные   шансонетки   можно петь, а нам, исполнителям пьес Гоголя и Грибоедова, приходится под заграничные песни голодными сидеть...
—    И сидишь, и жена и дети сидят, а заработка никакого...
Пойду завтра наниматься дрова колоть...
—    Зачем  дрова!   Еще  в   балагане   можно  заработать, — заметил комик Костин, поглаживая свою лысинку.
—    В балагане? — удивился Ханов.
—    Ну да, в балагане под Девичьим...
—    Стыдно, брат, в балагане...
—    Стыдно? — протянул сквозь зубы столичный актер Вязигин, бывший сослуживец и соперник Ханова по провинциальным сценам, где они были на одних ролях и где публика предпочитала Ханова.
—  
—    На эшафоте, говорю, играли... Приехали мы в Кирсанов. Ярмарка, все сараи заняты, играть негде. Гляжу я — на площади эшафот стоит: преступников накануне вывозили.
—    Ну и...
—    Ну и к исправнику сейчас. Так, мол, и так, вашскородие, уступите эшафот на недельку, без нужды стоит...
—    И уступил?
—    И уступил, всего по четыре с полтиной за помещение в вечер взял, и дело сделали, и «Аскольдову могилу» ставили...
—    Эт-то на эшша-фоте?— ломался Вязигин.
—    На эшафоте...
—    Странно...
Ей-богу,   брат Ханов, не брезгуй балаганом, — советовал Костин.

—    Па-асулушайте, Ханов, я тоже советую: там, батенька мой, знаменитости играли, да-с...
—    Я согласен, господа, как бы ни заработать честным трудом... Но как попасть туда?
—    А пустяки... Я карточку дам Обиралову, содержателю балагана... Он мой... да... Ну, я знаю его.
—    Спасибо, Вязигин, я пойду...
—    За  здоровье   балаганных   актеров! — крикнул   Костин, поднимая рюмку.
—    Костин, вечно ты балаганишь, — как-то странно сквозь зубы процедил Вязигин.

Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не па уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.

Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колен вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно тер уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмальные манжеты рубашки, мешавшие ему просунуть как следует руку в рукав.

Вот, наконец, и поле, занесенное глубоким снегом. Тучи, крутившиеся над сугробами. Посредине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него сидел пожилой человек в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.

Он отбивался от них:
—    Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа полна.
—    Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, — приставал высокий плотный субъект с одутловатым лицом.
—    Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник! Не надо, не надо.
—    Иван Иванович, нас-то вы возьмите, Христа ради, ведь есть нечего, — упрашивали окружающие.
—    Не надо.
Ханов приосанился, принял горделивую позу, приподнял слегка цилиндр и спросил:
—    Иван Иванович Обиралов — вы?
—    Я. Что угодно?
— Вязигин просил вам передать.
Тот взял визитную карточку, прочитал и подал руку Ханову.
— Очень лриятно-с... От Вязигина? Мой приятель... Дела делали... Пожалуйте в трактир-с!
—    Иван   Иванович,   как   же,   возьмете?   —   упрашивала толпа.
—    Да ну, ступайте, что пристали? Сказал — не надо, не¬ когда. Пойдемте-с. — И они с Хановым пошли.

Толпа направилась следом.

Ханов слышал, как позади него говорили: «должно, наниматься», «актер», «куда ему, жидок», «не выдержит», «вида¬ли мы таких». Народное гулянье началось. Девичье поле запестрело каруселями, палатками с игрушками, дешевыми лакомствами.

Посредине в ряд выросла делая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывесками: на од¬ной громадный удав пожирал оленя, па другой негры-людое¬ды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов. Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: «Еруслан-богатырь и Людмила прекрасная»:

—    Это, должно быть, я!— взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану. Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.
—    Это балаган Обиралова? — обратился к ней Ханов.
—    Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры... А вам чего?
—    Я актер Ханов. Я играю сегодня.
— Тьфу! А я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже.

«Хорошенькая встреча!» — подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.

По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входящего Хамова.

—    Так нельзя-с! Так не делают у нас... Вы опоздали к началу, а из-за вас туг беспокойся. Пошел те в уборную, да живо одеваться! — залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.

Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.
—    В одевальню? Сюда пожалте...— указал ему рабочий на дверь.

Ханов поднял грязный войлок, которым был завешен вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.

Под сценой было забранное из досок стойло; на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал лицо и руки голландской сажей. Далее несколько жен¬щин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивающие синие языки пламени мельком освещали загримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.

Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, исправлявшую должность «меча-кладенца».

Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцепу.

По сцепе важно разгуливал, держа на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане, с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стоя¬ла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным плат¬ком, старуха, заметно под хмельком, и что-то доказывала мо¬лодой жестами.
—    Мама, щец хоть принеси... Свари же...
—    Щей! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли... Матери родной пожалеть не хотите... Щец!
—    Мама,  оставьте этот  разговор...  Не  надо  мне  ничего, лучше голодать буду. В публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и крикнул: «Играйте!»

Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:
—    К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем!..

Наконец, оркестр кончил, и занавес, скрипя и стуча, поднялся. Началось представление.

Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, па пляшущих в одних рубашонках детей и кричала после каждого акта «бис».

В первый день пьеса была сыграна двадцать три раза. К последнему разу Черномор напился до бесчувствия; его положили на земляной пол уборной и играли без Черномора. После представления Ханов вернулся домой веселый и рассказал жене о своем дебюте. Оба много смеялись.

На следующий и на третий день он играл в надежде на скорую получку денег и не стеснялся. Публика была самая безобидная: дети с няньками в ложах и первых рядах и чернорабочие на «галдарее». Последние любили сильные возгласы и резкие жесты, и Ханов старался играть для них. Они были счастливы и принимали Ханова аплодисментами.

Аплодисмент балагана — тоже аплодисмент.

Ханов старался для этой безобидной публики и, пожалуй, в те минуты был счастлив знакомым ему счастьем.

Он знал, что доставляет удовольствие публике, и не разбирал, какая это публика.

Дети и первые ряды аплодировали Людмиле. Они видели ее свежую красоту и симпатизировали ей.

Симпатия выражалась аплодисментами.

В субботу на масленой особенно принимали Людмилу. Она была лучше, чем в прежние дни, У нее как-то особенно блестели глаза, и движения ее были лихорадочны. Иногда с ней бывало что-то странное: выходя из-за кулис, Людмила долж¬на была пройти через всю сцену и сесть на золоченый кар¬тонный трон. Людмила выходила, нетвердыми шагами шла к трону, притом вдруг останавливалась или садилась на другой, попутный стул, хваталась руками за голову и, будто проснувшись от глубокого сна, сверкала блестящими больши¬ми голубыми глазами и шла к трону. Это ужасно к ней шло. Она была прекрасна, симпатична, и публика ценила это.

Ей аплодировали и удивлялись.

В три часа играли «Еруслана» в пятнадцатый раз. Публика переполнила балаган.

—    К началу! К началу! — неистово орал швейцар в ливрее с собачьим воротником, с медным околышем на шляпе.

Появление Людмилы встретили аплодисментами. Она вышла еще красивее, глаза ее были еще больше, еще ярче блестели.

На этот раз она не дошла до трона. Выйдя из-за кулис, она сделала несколько шагов к огню передней рампы, потом, при громе аплодисментов, повернула назад и, будто на стул, села на пол посредине пустой сцены.

—    Браво!  Браво!  Бис!—загоготала  публика,  принявшая эту сцену за клоунский фарс.

Явился антрепренер, опустили занавес, и Людмилу унесли вниз, в уборную, и положили на земляной пол. «Простудилась»,— сказал кто-то.

Публика неистовствовала и вызывала ее. Акт не был окончен. Начали ставить вторую картину, а роль Людмилы отдали какой-то набеленной дебелой полудеве.

Подняли занавес. Ханов вышел с фельдфебельской саблей в руках и, помахивая ею, начал монолог:
О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями?
—    А кости где?.. — кто-то протяжно, ломая слова, сказал в публике.

Ханов невольно оглянулся. В первом ряду сидели четыре бритые актерские физиономии, кутаясь в меховые воротники. Он узнал Вязигина и Сумского, актера казенных театров.

—    Браво, браво, Ханов! — с насмешкой хлопнули они в ладоши.

Задняя публика, услыхав аплодисменты первых рядов, неистово захлопала и заорала:
—    Браво, бис!
—    Баррр-банщика! — проревел какой-то пьяный покрывший шум толпы бас.

Ханов ничего не слыхал. Он хотел бежать со сцены и уже повернулся, по перед его глазами встал холодный, с коричневыми, мохнатыми от плесени пятнами по стенам, номер, кро¬ватка детей и две белокурые головки.

Ханов энергично повернулся к картонной голове, вращавшей в углу сцены красными глазами, и начал свой монолог:
Послушай, голова пустая, я еду, еду, не свищу, а как наеду — не спущу и поражу копьем тебя — я! — замахиваясь саблей, декламировал он дрожащим голосом.

—    Это не копье, а полицейская селедка!— громко, насмешливым тоном крикнул Вязигин.
Ханов вздрогнул и умоляюще посмотрел на говорившего. Он увидел торжествующий злобный взгляд и гадкую усмешку на тонких, иезуитских губах Вязигина.

—    Браво, Ханов, браво! — зааплодировал Вязигин, а за
ним его сосед и публика.

Ханов затрясся весь. «А жена, а дети?» — мелькнуло у него в голове. Затем опять перед глазами его Вязнгин гадко улыбался, и Ханов, не помня себя, крикнул:

—    Подлец! — и бросился бежать со сцены.

Публика, опять приняв поступок Ханова за входивший в роль Руслана, аплодировала неистово.

Ханов вбежал в уборную и остановился у входа.

Посреди пола, на голой земле, лежала Людмила, разметав руки. Глаза ее то полузакрывались, то широко открывались и смотрели в одну точку на потолок. Подле нее сидела ее пьяная мать, стояла водка и дымился завернутый в тряпку картофель.

Мать чистила картофелину.
—    Я не хочу... не хочу, мама... не надо мне ваших брил¬лиантов... золота... мы там играть будем... коленкору на фартук... вот хороший венок... мой венок... - металась и бредила Людмила.
—    Что с ней? — спросил у матери Ханов.
—    Сама виновата... Вот и честный труд— Говорила я... А теперь картошку ешь!
—    А, обе пьяные! — крикнул Ханов и начал раздеваться.

Старуха вскочила со своего места и набросилась на Ханова.
—    Как вы смеете? Я сама актриса... Я Ланская... Слыхали? Вы смеете? Я пьяная, я старая пьяница... А она, моя Катя... Ах, говорила я ей, говорила... Лучше было бы! — И старуха с рыданиями упала на грудь дочери.

Та лежала по-прежнему и бредила.
Слышались слова: венок, букет, Офелия...

Ханов подошел и положил руку на мраморный, античный лоб Людмилы. Голова была, как огонь. Жилы на висках бились.

—    Тиф с ней, горячка, а вы — пьяная!—всхлипывала мать.
А сверху доносились звуки военного оркестра, наигрывавшего «Камаринского», и кто-то пел под музыку:
Там кума его калачики пекла,
Баба  добрая,  здоровая  была...
¹
¹ Рассказ из сожженной книги «Трущебные люди».




Наверх