Оглавление Грачи прилетели На Моховой, бок о бок с Румянцевским музеем — ныне Ленинской библиотекой, — у входа в «меблированные комнаты» остановился извозчик, из саней вылез мой приятель, художник Н. В. Неврев. Мы, так сказать, столкнулись. — Зайдем к Саврасову, возьмем его с собой и пойдем завтракать в «Петергоф». Я не1 был знаком с Алексеем Кондратьевичем Саврасовым, но преклонялся перед его талантом. Слышал, что он пьет запоем и продает по трешнице свои произведения под-воротным букинистам или украшает за водку и обед стены отдельных кабинетов в трактирах. Поднимаясь в третий этаж, Неврев рассказал мне, что друзья приодели Саврасова, сняли ему номер, и вот он уже неделю не пьет, а работает на магазины этюды... — Я вчера к нему заходил, — прекрасную вещь кончает... Пишет с натуры через окно сад и грачиные гнезда... Нарочно сейчас приехал к нему посмотреть. Дверь была чуть приотворена. Мы вошли. Два небольших окна глядят в старинный сад, где между голых ветвей, на фоне весеннего неба, чернеют гнезда грачей. Мне вспомнились слова И. И. Левитана: — Я ученик Алексея Кондратьевича. Б комнате никого не было. Неврев пошел за перегородку, а я остановился перед мольбертом и замер от восторга: свежими, яркими красками заря румянила снежную крышу, что была передо мною за окном, исчерченную сетью голых вет¬вей берез с темными пятнами грачиных гнезд, около которых хлопочут черные белоносые птицы, как живые на голубом и розовом фоне картины. За перегородкой раздался громкий голос Неврева: — Да вставай же, Алеша! Пойдем в трактир... Ну же, вставай! Никакого ответа не было слышно. Я прошел за перегородку. На кровати, подогнув нога, так как кровать была коротка для огромного роста, лежал на спине с закрытыми глазами большой человек с седыми волосами и седой бородой, как у библейского пророка. В «каютке» этой пахло винным перегаром. На столе стояли две пу¬стые бутылки водки и чайный стакан. По столу и на полу была рассыпана клюква. — Алеша, — тормошил Неврев. — Никаких! — хрипел пьяным голосом старик. — Никаких! — повторил он и повернулся к стене. — Пойдем, — обратился ко мне Неврев, — делать нечего. — Вдребезги. Видишь, клюквой закусывает, значит, надолго запил... Уж я знаю, ничего не ест, только водка да клюква. — Потормошил еще — ответа не было. Вынул из кошелька два двугривенных и положил на столик рядом с бутылками: — Чтобы опохмелиться было на что, а то и пальто про¬пьет. Неврев был в восторге от картины: — Ведь это же старый Алексей Кондратьевич. Вчера утром я подмалевку видел, а сейчас почти закончено... Надо присмотреть, чтобы спьяна не испортил... Забегу к нему зав¬ тра утром... Так я в первый раз видел знаменитого художника, одного из основоположников русского пейзажа. Это было 25 марта, в солнечный день, в конце 80-х годов. Потом как-то через год или два я зашел однажды в эстамп¬ный магазин «Ницца» и увидел знакомую картину, ту самую, которую я видел в номере на Моховой. Внизу стояла подпись красной краской «А. Саврасов», видно, что сделана дрожа¬щей рукой. — Я видел у Саврасова эту картину, — заявил я владельцу магазина. Это не она, а повторение. Та картина давно продана, но Алексей Кондратьевич делает повторения. Да это уж да¬ леко не то. Совсем старик спился... Жаль беднягу. Оденешь его — опять пропьет все. Квартиру предлагал я ему нанять — а он свое: «Никаких!», — рассердится и уйдет. Как раз вчера писал у меня. Есть еще такие повторения, и не плохие. В прошлом году с какой-то пьяной компанией на «Балка¬нах» сдружился. Я его разыскивал, так и не нашел... Иногда заходит, оборванный, пьяный или с похмелья. Но всегда ми¬лый, ласковый, стесняющийся. Опохмелю его, иногда позадержу у себя дня на два, приодену — напишет что-нибудь. Попрошу повторить «Грачи прилетели» или «Радугу». А по¬том все-таки сбежит. Ему предлагаешь остаться, а он свое: «Никаких!..» Видел я Саврасова еще раз, великим постом, когда он ехал по Мясницкой с Лубянской площади, совершенно пьяный, вместе со своим другом Кузьмичом, который крепко его держал, чтобы он не вывалился из саней. Кузьмичом звали И. К. Кондратьева — старого писателя, работавшего в жур¬налах и писавшего романы для издателей с Никольской. Жил он всегда на «Балканах» в Живорезном переулке, куда, ви¬димо, и вез Саврасова, приютившегося у него. Зима того года, когда мы встретились, была с самой осе¬ни снежная. Весь февраль — кривые дороги — сплошь метели. Поезда дальнего следования запаздывали, иногда на сутки, а на московских крышах, с кратерами вокруг труб„ алмазные на солнце плато снега нависали большими белыми губами над тротуарами. Тогда не особенно следили за очист¬кой крыш, да и сбрасывать снег было весьма рискованной работой — заградительные решетки на краю крыши были редки. Март в самых первых числах дохнул весной, иногда лишь порошил сырой снег с полчаса. «Молодой за старым идет», — говорили. Температура поднялась выше нуля. Солнце подогрело, и снег начал сползать с крыш, валиться целыми глы¬бами, а на желобах повисли хрустальные сосульки. Вдоль тротуаров по мостовой бежали мутные ручьи. Пробираясь по Петровке, я остановился на тротуаре и задумался, где бы наскоро позавтракать. Напротив в актерском ресторанчике «Палермо» «неугрызимые» бифштексы и теля¬тина под бешемелью с тухлинкой. В доме Левенсона на Пет¬ровке же — ресторан-низок Трехгорного завода, тоже, дрянь, хоть и назывался литературным, потому что в этом доме прежде помещалась редакция «Русского слова». Пораздумав, решил отправиться в «Россию», которая прежде называлась татарским рестораном. Ее держали татары, , а потом снял необыкновенно толстый грек Венизелос или Владос — не помню точно имени. Он надвигался своей громадной тушей на гостя и гудел сверху, так как толщина не позволяла ему нагибаться. — Позалуста. Цудак по-глецески. Позалуста. Тефтели из филе, а ля Владос (или Венизелос, не помню), — рекламировал он меню. Я остановился на тефтелях, но когда еще раз поднял глаза на Петровку, то решил идти завтракать домой. Петровские линии, самая чистая улица Москвы, единственная тогда покрытая асфальтом, напомнила мне легенду о Вавилонском столпотворении в момент, когда после смеше¬ния языков строители разбежались и нахлынувшие аборигены начали разбирать леса и сбрасывать нагроможденные одна на другую каменные глыбы. Я стоял и дивился. Грохали лавины снега. На крышах обоих домов с десяток рабочих, привязанных веревками к трубам, лопатами двигали и рушили вниз громады легко сползавшего снега... По обе стороны тротуары были отделены от середины улицы снеговыми хребтами. Проезда не было, а проход, не без риска, конечно, был по самой середине мостовой. У подъезда ресторана два швейцара в картузах с золотыми галунами прокладывали лопатами путь, просекая траншею поперек снегового хребта. Я шел домой. Через Столешников переулок переправлялась толстая дама, хлюпая по мокрому снегу и балансируя па скользких выбоинах, что было весьма не легко: правой рукой она поддерживала подол модного тогда длинного платья, а в вытянутой левой руке держала муфту и шляпную картонку с надписью «Вандраг», заменявшие ей необходимый баланс при опасной переправе... Я остановился на углу Столешннкова. На середине переулка кое-где обнажились булыжники мостовой, по которым скрежетали полозья извозчичьих саней, и чмокали на уха¬бах копыта лошадей... По обеим сторонам вдоль тротуара громоздились кучи снега, сброшенного с крыш, и среди них серели каменные тумбы. Тогда тумбы были еще обязательны на всех улицах. Эти глупые тумбы являлись пережитками еще тех почти доисторических времен, когда деревянные мост¬ки заменявшие тротуары, ограждались ими от лошадей и телег. На углу Столешникова и дальше по Петровке, где теперь огромный дом №15, тогда стояли дома Рожнова. Там помещались магазины, между прочим, модный шляпный магазин Вандраг, булочная Савостьянова, парикмахерская Андреева. А между ними большая гостиница «Англия» с трактиром, когда-то барским, а потом извозчичьим и второстепенным. Во дворе находились два двухэтажных здания меблирашек и стоянка для извозчичьих лошадей... Вход в трактир был со Двора, а другой и въезд во двор — со стороны Столешникова переулка. И вот на тротуаре около этих ворот я увидел в спину огромную фигуру, в коротком летнем пальтишке, в серых отрепанных брюках, не закрывавших разорванные резиновые ботики, из которых торчали мокрые тряпки. На голове была черная изношенная широкополая шляпа, в каких актеры провинциальных театров изображают итальянских бандитов. Ве¬тер раздувал косматую гриву поседелых волос и всклокоченную бороду. Я подошел ближе. Он правой рукой шарил в кармане и сыпал на ладонь левой копейки. Я взглянул в лицо. — А... Я узнал Саврасова, когда-то любимого профессора Учи¬лища живописи, автора прославивших его картин «Грачи прилетели» и «Разлив Волги под Ярославлем»... Много я видел его этюдов и рисунков по журналам — и все на любимую тему — начало весны. — Алексей Кондратьевич, здравствуйте. — Погоди... четыре... пять... — считал он медяки. — Здравствуйте, Алексей Кондратьевич! — Ну? — уставился он на меня усталыми покрасневшими глазами. — Я — Гиляровский. Мы с вами в «Москве», в «Волне» работали. — А, здравствуйте! У Кланга? — Да, у Ивана Ивановича Кланга. — Хороший он человек... Ну вот... А сам дрожал, лицо было зеленое... — Вот собираюсь опохмелиться. Никак не могу деньги собрать, за подкладку провалились. — Вот что, Алексей Кондратьевич. Пойдем ко мне, — предложил я,— выпьем, закусим... — Куда же это? — Вот рядом, в дом, где балкон. — Он вдруг поднял голову, воззрился на что-то, посвежел, помолодел как-то сразу, глаза загорелись. Ткнул меня в бок, а правой рукой указывал на крышу церкви напротив, на углу Петровки. — Гляди, гляди!.. По крыше тихо сползала лавина снега, а на ней сидела ворона, что-то торопливо, энергично долбившая клювом. Лавина двинулась быстрей, нависла на миг всей массой над тротуаром. Часть ее оторвалась и рухнула вниз, распугав, к счастью благополучно, прохожих, а на другой половине, быстро сползавшей, ворона продолжала свое дело. И когда остальное снежное плато рухнуло, ворона приподнялась, уселась на самом желобе и стала глядеть вниз на упавший снег: то одним глазом взглянет, то повернет голову — и другим... — Какая прелесть!.. — радовался старик. Должно быть, убедившись, что все потеряно, ворона улетела, и снова потух старик. — Пойдемте, — позвал я его и взял за руку. — Лучше бы в трактир, напротив. Да вот деньги-то... и он опять зашарил в кармане. — Денег-то у меня тоже нет. Я взял его за руку, и мы зашлепали по растаявшему тротуару. — Одет-то я... Нет, не пойду! — уперся было он на лестнице. — Да у меня отдельная комната, никого не встретим. Я отпер дверь и через пустую прихожую мимо кухни провел его к себе, усадил на диван, а сам пошел в чулан, достал валенки-боты. По пути забежал к жене и, коротко сказав о госте, попросил приготовить поесть. Принес, дал ему теплые носки и заставил переобуться. Он долго противился, а когда надел, сказал: — Вот хорошо, а то ноги заколели! Встал, закозырился, лицо посвежело, глаза улыбались. — Ишь ты, теперь хоть куда. Штаны-то еще новые... — и снова сел. В это время вошла жена — он страшно сконфузился, но только на минуту. — Алексей Кондратьевич, пойдемте закусить, — пригла¬сила она. С трудом, дрожащей рукой он поднял стаканчик и как-то медленно втянул а себя его содержимое. А я ему приготовил на ломтике хлеба кусок тертой с сыром селедки в уксусе и с зеленым луком. И прямо в рот сунул: — Закусывай — трезвиловка! Он съел и повеселел: — Вот так закуска!.. А жена тем временем другой такой же бутерброд приготовила. — Не разберу, что такое, а вкусно, — похвалил он. После второго стаканчика старик помолодел, оживился и даже два биточка съел — аппетит явился после «трезвиловки». Разговорились. Вспоминали журналы, выставки, художников. Он взял со стола карандаш и спросил бумаги. — Привык что-нибудь чертить, когда говорю... А то руки мешают. Я подал ему альбом и карандаш. Просидел у меня Алексей Кондратьевич часа два. От чая он отказался и просил было пива, но угостили его все-таки чаем с домашней наливкой, от которой он в восторг пришел. Я предложил Алексею Кондратьевичу отдохнуть на диване и заставил его надеть мой охотничий длинный пиджак из бобрика. И хотя трудно его было уговорить, он все-таки на¬дел, и когда я провожал старика, то был уверен, что ему в обшитых кожей валенках и в этом пиджаке и при его летнем пальто холодно не будет. В карман ему я незаметно су¬нул серебра. Жена, провожая его, просила заходить не стесняясь, когда угодно. Он радостно обещал, но ни разу не зашел, — и никогда больше я его не встречал, слышал только, что старик окончательно отрущобился и никуда не показывается. Я его видел только три раза и все три раза в конце марта, когда грачи прилетают и гнезда вьют... В моем альбоме он нарисовал весну... избушку... лужу... и грачей... И вспоминаю я этого большого художника и милого моему сердцу человека каждую весну, — когда грачи прилетают. |